|
| |
Пост N: 50
Зарегистрирован: 12.01.06
|
|
Отправлено: 22.02.07 02:52. Заголовок: Re:
В старых домах не бывает тихо. Скрипучие жалобы проржавевших дверных петель, старческие вздохи рассыхающейся древесины шкафов, ревматический хруст лестничных ступенек, красноречивое, покорное, насмешливое молчание портретов давно умерших людей, мерное, как стук здорового сердца, тиканье часов, пристально глядящих на тебя глазами потускневших циферблатов … Слишком много голосов вещей, слишком много воспоминаний для тишины. У воспоминаний тоже есть голоса, звучащие приглушенным эхом днем и почти физически осязаемо ночью, когда бессонница пеленает тебя в свой душный кокон. Сильнее, пронзительнее и яснее прочего в старых домах звучит голос одиночества. Я знаю об этом, да, знаю. Я хотел бы знать об этом намного меньше, но позволь заметить, со всей свойственной мне вежливостью, и со всей отпущенной мне мягкостью, что нас редко спрашивают, чего мы хотим, не правда ли, друг мой? Не правда ли, друг мой? Не правда ли, мой друг… “Друг”. Я катаю шарик этого слова по своему сознанию. Я делаю это уже давно. Я пробую это слово на вкус, и обнаруживаю, что вкус всегда разный. “Друг”. Раньше, в той, другой жизни, вкус этого слова был сладок, почти приторен, как патока, но все же желанен, потому что дети любят сласти. Им подавай россыпи конфет, горы шоколада, пирамиды печенья, океаны шипучки, бьющей в нос и ударяющей в голову так, как не ударит потом никакое, даже самое дорогое шампанское. Дай детям волю, они бы строили города из шоколадных плит, возводили бы крепостные стены из кексов и ваяли бы статуи из заледеневших глыб мороженого. Прелесть детства – в чрезмерности, в незнании запретов и непонимании правил. А кто ещё не понимал правил так, как не понимали их тогда, в другой жизни, мы? “Друг”. Когда мы подросли, это слово начало горчить. Я очень долго не понимал, почему. Благословенно далеко было ещё то время, когда я пойму эту горечь и ужаснусь ей, но на моем языке начал появляться странный налет, портящий удовольствие от вкушения той хмельной жизни, которой мы с таким явным удовольствием наслаждались. Во мне поселилось горчичное зернышко, которое со временем расцвело пышным цветом. И ты знаешь, это было совсем не так весело, как я пытался себе доказать. “Друг”. Мы стали уже почти взрослыми, когда случилось событие, окрасившее этюд моей жизни в грозовые тона, и одновременно радугой прочертившее судьбу. Мы просто сидели и разговаривали, наблюдая, как тяжелый закатный шар солнца медленно ползет по небу, расплескивая алое по водной глади. Я что-то сказал, должно быть, какую-то глупость, ты рассмеялся – бездумно, как ребенок, и безумно, как помешавшийся поэт, так, как умел смеяться лишь ты - а я посмотрел на тебя, и вдруг увидел, что на твоем лице горят звезды. Потом я понял, что это были твои глаза. А потом, ещё через миг, понял, что пропал. “Друг”. С тех пор это слово стало горьким, как самое гадкое на свете лекарство, только ещё гаже, потому что мое лекарство – не лечит. Оно вяжет мне рот, оно отравляет мне вены. Но я так давно привык к его вкусу, что, должно быть, сильно бы удивился, если бы вдруг стало возможным называть тебя иначе. Знаешь, наверное, мне бы даже стало не хватать этого слова. Потому что ни к чему человек не привыкает сильнее, чем к тому, чтобы быть несчастным. Ты знаешь об этом, да, знаешь. Не правда ли, мой друг? Я принес тебе бутылку вина. Дешевого. Другое мне, увы, не по средствам. Я отлично знаю, что ты не станешь его пить, но я просто не привык приходить в гости с пустыми руками. “В гости”… Какие уютные, домашние, тихие слова. Не имеющие никакого отношения к моему визиту, как не имеешь ты сам отношения к слову “друг”. Ты не пьешь моего вина. Ты пьешь что-то такое выдержанное и аристократическое, как головы любовников королевы Наваррской в формальдегиде. В обширном винном погребе твоего дома содержится в более или менее ужасающих условиях великолепная коллекция ценных бутылок, содержимым которых, при желании, можно упиться насмерть. Есть какая-то отвратительная, но изысканная, во вкусе непризнанного гения, романтика в такой смерти. Единственное, что подпортило бы романтическую картину, это лужа собственной блевотины. Это, совершенно определенно, далековато от байронической эстетики. Наверное, именно по этой причине ты и не собираешься кончать с собой таким способом, а просто тихо спиваешься от скуки и безделья. Я знаю тебя слишком долго, чтобы воображать, что ты мечтаешь о скорой смерти. Ты не так давно вырвался из незаслуженного тобой девятого круга ада, где томился двенадцать лет в поясе Толомея, чтобы добровольно отправиться в заслуженный седьмой круг. Черта с два мой друг хочет покончить с собой! Но все-таки иногда мне кажется, что дементоры успели что-то высосать из тебя. Знаешь, почему я так думаю? Потому что я больше не вижу на твоем лице звезд. - Мне скучно, - говоришь ты, вырывая своим голосом меня из прокручиваемых по сотому разу раздумий. - Что делать, Фауст, - улыбаюсь я. – Таковы правила. Мой друг ведь не хочет попасть в жадные ручонки Министерства? - Правила! – презрительно говоришь ты. – Одни чертовы правила вокруг! А ведь когда-то мы чихать на них хотели, помнишь? - Помню, - отвечаю я голосом мягче пуховой перины. Жаль только, что спать ему все равно жестко будет. – Но ты же все сам понимаешь… - Понимаю, понимаю… Моей понималкой уже можно гвозди заколачивать. - Интересно. Ты занимаешься придумыванием “неологизмов“? – спрашиваю я, все ещё пытаясь сделать вид, что мы ведем очень милую беседу. - Не беси меня, Рем! Ты же знаешь, я даже слово такого не знаю, которое ты сейчас произнес. Зачем ты разжигаешь в комнате камин? Ставни заперты. Духота стоит невыносимая, а тут ещё огонь. Иногда мне кажется, что после Азкабана тебе все время холодно. Наверное, я даже могу понять, почему. - К концу недели будет совет, мы все к тебе придем. Так что, ждите гостей, накрывайте столы, мистер, - говорю я голосом жизнерадостного идиота, изнемогая от отвращения к самому себе. – Над домом, между прочим, ещё работать и работать. Ты не заметил в ванной комнате коробочку с сухими духами? Такая золотистая, с синим цветком на крышке. Я посмотрел – это такая редкая алхимическая дрянь, запахом которой можно надышаться до кошмарных галлюцинаций. - Да? А я думал, это от моли, - равнодушно говоришь ты. - Сириус, ты что, ею дышал? – пугаюсь я. - Да попробовал как-то раз, потом голова раскалывалась. Я хотел выкинуть, а потом забыл. - Слушай, это не игрушки. Выбрось её сегодня же. Ты представляешь, кто-то из детей найдет? - Ладно, выкину. В твоем голосе три вселенных безразличия. Ты сидишь и вертишь в тонких пальцах прекрасный хрустальный бокал старинной работы. В алом вине танцуют золотые звездочки. Но на твоем лице то же выражение брезгливого отвращения, с каким ты мог бы пить то дешевое пойло, которое приношу тебе я. Кажется, тебе уже все равно, что пить. Лишь бы затуманить сознание, чтобы стало веселей. Но твое лекарство не лечит, как не лечит и мое, не правда ли, мой друг? - Хватит пить, - вырывается у меня, - в следующий раз я принесу тебе фруктов. Груш, я знаю, ты любишь. - Что? В твоем голосе вызов, точно я оскорбил тебя. - Я хочу принести тебе груш. Фунт. Два фунта, - тонким, чужим, чуть дрожащим, как у старика, голосом говорю я. – Ты их любил раньше, я помню. Как невыносимо, как чудовищно невыносимо, когда ты не можешь, не смеешь, не решаешься сказать то, что на самом деле хочешь!!! Каким беспомощным, жалким, растерянным ты себя чувствуешь… - Груш, - медленно говоришь ты, словно произносишь это слово впервые. – Груш, значит? Спасибо. Спасибо тебе, Рем. Это именно то, что мне сейчас на самом деле нужно. Ты просто не представляешь, как я тебе благодарен. Прошу тебя, обязательно принеси мне груш. Фунт. Два фунта. Ты меня просто спасешь. Я все не мог понять, как же мне решить свои проблемы. А теперь понял. Для этого мне нужны груши, - ты говоришь так спокойно, почти непринужденно, как говорят о погоде. - Вот я съем грушу, и все изменится. Я вернусь на много лет назад и не доверюсь нашему маленькому другу Питеру. Я не предам Джеймса и Лили. Я не подвергну опасности Гарри. Я не попаду в Азкабан, - ты смотришь прямо перед собой, не глядя мне в лицо. Я хочу убежать отсюда. – Я не проведу двенадцать лет в черной пустоте. Я не стану вторым самым известным гадом, предателем друзей, сумасшедшим маньяком, проклинаемым и проклятым. Я не буду сидеть в этом доме наедине с самим собой и своими мыслями о том, как я красиво просрал свою жизнь. Я съем грушу, которую ты мне принесешь, и все изменится. Принеси мне их, Рем, принеси, прошу тебя. Ты заканчиваешь говорить. Ты аккуратно ставишь на стол бокал. Ты кладешь руки на колени и сидишь, не моргая, глядя перед собой – покойно и немо, как умерший без муки человек. Как высохший, вычерпанный до дна, скукожившийся труп своей собственной души. В старых домах не бывает тихо. Вот и сейчас что-то истерично кричит в коридоре проснувшийся портрет миссис Блэк. Что-то отвечает ей тонким, жалостным голоском домовой эльф Кричер. Трещат в камине догорающие поленья. Под напором внезапного сильного порыва ветра застонали ставни с поблекшей от времени краской. Наверху издает голодный, сердитый клекот гиппогриф. Дом наполнен жизнью. Сейчас она есть во всем, кроме хозяина, и его старого, верного, слишком долго молчавшего друга. Я встаю из кресла и иду к тебе. Я подхожу ближе и опускаюсь на колени, чтобы видеть тебя. А затем начинаю говорить, глядя в твои пустые, ничего не выражающие глаза, слишком долго смотревшие в бездну. - День разлит, вкушен, отбрезгнут. Каждый, тертым sommelier, Тратя время бесполезно, Жизнь отплевывает в бездну: Завтра будет веселей! Я выдыхаю эти чужие, но давно ставшие моими, слова в твое застывшее лицо, и чувствую, своим нутром, своим звериным почти чутьем чувствую, как что-то в тебе начинает меняться, и как слово “друг” навсегда меняется для меня самого… - Ну, а завтра повторится – Проживаем – не живем Судеб рваные страницы… Друг уедет за границу. Позабудем и о нем. Я произношу эти строчки так, как никогда не произносил ни одного заклинания. Я продолжаю читать, и понимаю, что где-то там, на самом донышке твоей души, начинает прорастать тонкий, хрупкий, полупрозрачный росток, тень тени понимания, отголосок отголоска надежды… - Как о друге мысль забрезжит, Поседеют уж виски. И останется в нас прежним Послевкусие надежды С жгучей горечью тоски. Ты оборачиваешься и смотришь на меня. Я вижу в твоих глазах слезы. Слезы – это хорошо, это жизнь, не правда ли, друг мой? - Жизнь как выдохшийся виски… С чувством, словно ты в гостях, Мы уходим по-английски… Нас помянут по-российски… Хронос съест свое дитя. - Я не хочу… - говоришь ты. - Я знаю. Да, я знаю, друг мой. И я захлебываюсь потоком слов, они льются из меня наружу – невысказанные, невыраженные, потерянные, обретенные, забытые и новые, и я целую твои руки с тонкими пальцами, и шепчу, и кричу, и чувствую твое тепло, и слышу, как бьется твое сердце, и понимаю, всем своим существом, все своей душой, всем, всем собой понимаю, что счастливее, чем сейчас, я не буду уже никогда… Я выхожу из твоего дома только ранним утром. Ещё горят фонари, и лишь на кромке горизонта появляются первые перламутровые отблески розового заката. Прохладный ветер овевает мое лицо, лохматит волосы на голове, и несется по улицам беззаботным школьником, отпущенным на каникулы. Мне хочется петь, и прыгать на одной ножке, и пускать мыльные пузыри, и танцевать глупые танцы, и дарить девушкам цветы, и прогуляться по радужному мосту. В доме спит Сириус. Во сне его губы растянуты в улыбке, черные волосы разметаны по подушке, а рука лежит на сердце. И я точно знаю, что когда уходил, я видел звезды на его лице. Конец.
|